Русский историк Натан Эйдельман, одаривая книгой своего соотечественника, философа и писателя Владимира Кантора, заодно жаловал его эпитетом «двудомный». Это ссылка на канторскую автобиографическую повесть «Два дома». Она, как поведал посетителям пражского фестиваля «Мир книги» ее автор, написалась сама и повествует о хождении души по мытарствам и становлении человека.
Повесть «Два дома» для Владимира Кантора во многих смыслах стала определяющей. Послушаем, почему.
— Это и символическое разделение двудомности человеческого бытия – земного и духовного, это два наших дома. Также для меня это — наука и литература, два дома для меня — это и очень разные культурные среды со стороны матери и отца.
Исцеление у письменного стола
Гость пражского литературного фестиваля, по версии известного французского журнала Le Nouvel Observateur входящий в список двадцати пяти крупнейших мыслителей современного мира, признался, что когда он не пишет или не читает, это чревато для него заболеванием. Единственным лекарством в таком случае является возвращение к письменному столу, к компьютеру или к листу бумаги. Только тогда у него наступает ощущение, что жизнь продолжается. Автор, начавший писать в четырнадцать лет, таким образом исцеляется всю свою жизнь, хотя периоды литературного творчества временами вытесняла работа над научными публикациями. В Праге Владимир Кантор представил свой сборник новелл Existuje bytost odpornější než člověk? («Существует ли создание отвратительнее человека?»), вышедший на чешский язык в переводе Алены Моравковой.
Единственное, что может писатель – стать неким увеличительным стеклом, через которое проходят доступные его пониманию беды и муки.
— Очень хорошо издатель назвал книгу – по первой фразе из «Смерти пенсионера» о том, что нет существа страшнее человека по отношению к человеку. Главный герой — хороший и умный человек, погибает от полного равнодушия к нему других людей. Не от злобы, насилия, а именно неприятия. Ну, вот — умирает старик, и пусть умирает.
Ни одна новелла, ни один роман не вызвал такой реакции, удивляется сам Кантор, получивший более двухсот откликов славистов из разных стран мира на «Смерть пенсионера». Побеседуем с автором, пришедшим к выводу: единственное, что может писатель – стать неким увеличительным стеклом, через которое проходят доступные его пониманию беды и муки.
— Были ли у вас пересечения с Чехией, помимо упомянутых вами литературных — Кафки, Гашека, Чапека и Масарика?
— Вы знаете, я вот сейчас в Праге – в четвертый раз. Я дважды был на конференции чешской Академии наук и дважды – на презентации, вот четыре моих пересечения Чехии, но – это смешно вероятно покажется, я лет с тридцати хотел попасть в Прагу, и все у меня не получалось. Много раз меня звали, обещали, и каждый раз что-то случалось, и я решил, что в Прагу уже не попаду, и этой красоты, о которой я читал и видел фотографии, я уже не увижу. И вдруг – не только пригласили, но и перевели, так что это двойная радость для меня.
— Может несколько парадоксально, но к этой красоте вас привел очень печальный сборник новелл.
— Ну да.
«Крепость» в эстонской «ссылке»
— Как вы думаете, может быть, со временем в Чехии протопчется и более широкая дорожка к познанию вашего творчества – вот здесь на столе, в рамках презентации на «Мире книг», стоит ваша многострадальная «Вечность», которую вы двадцать четыре года писали?
— Да, хотелось бы, но это трудная работа для переводчика – если я писал двадцать четыре года, то переводчику нужны год или два, чтобы перевести, я это понимаю.
— На ваш взгляд, почему она столь долгое время не могла попасть даже в руки российского читателя?
Они не были сознательно антисоветскими, они просто констатировали то, что происходило в жизни.
— Вы знаете, во-первых, она долго писалась, по разным причинам. Скажем, в течение четырех лет она вообще не писалась. Были у меня контакты и друзья близкие, диссидентские друзья, какие-то рукописи я хранил у себя дома, и пошли обыски. КГБ обыскивала дома, и ко мне пришел приятель, забрал свою рукопись и сказал – скорее прячь свою. Я и отдал свою рукопись в Эстонию своему другу, где она четыре года пролежала без движения, потому что там были такие тексты, которые по тем временам грозили лагерем. Они не были, как сказать, не были сознательно антисоветскими, они просто констатировали то, что происходило в жизни. Потом я к этому вернулся, писал. А почему? В этом докладе, который Алена перевела, все сказано. Во-первых, она большая. Когда она вышла, то мои издатели, которые до этого издали роман-сказку «Победитель крыс» — тираж был почти триста тысяч, его расхватывали на ура — вот если бы Алена за это взялась, хотели издать «Крепость». Уже был набор «Крепости», и они договорились с издательством Flammarion, что потом будет по-французски, и тут наступил финансовый кризис. Издательство развалилось, «Крепость» не вышла, а дальше начались скитания.
Приходит успех, кончается писатель
— Вы являетесь аутсайдером, и, я думаю, что вы не будете противиться сей принадлежности…
— Так меня и называют…
— Это обреченность — в большей степени, или и благословение?
— Я думаю, благословение на самом деле. Я столько много знаю людей, которые пережили успех и на этом кончились как писатели. Я уже настолько в возрасте, что могу это понимать. Я это и раньше понимал, сейчас просто я опытным путем это вижу — приходит успех, кончается писатель.
— За это аутсайдерство сегодня приходится заплатить больше или все-таки, как всегда, время мы не выбираем, но можем выбрать, какими мы будем в этом времени?
— Как сказал мой любимый поэт, «Нету лёгких времен. И в людскую врезается память Только тот, кто пронёс эту тяжесть на смертных плечах». Мы сами выбираем, какими нам быть. Думаю, время всегда плохое на самом деле, если всерьез говорить.
Я беру его на себя
— Еще вопрос, который касается очень важной для России, да и не только России, личности, священника Александра Меня.
— Он был моим большим другом.
— Я знаю, вы делились воспоминаниями и раздумьями с Сергеем Бычковым об Александре Мене.
— Вы знаете Сережу?
— Нет, к сожалению, не знаю, но была очень рада, когда нашла фрагменты этой корреспонденции. Она имела продолжение?
— Вы имеете в виду переписку или дружбу?
— И переписку, и дружбу.
— Дружба длилась долго, лет десять или двенадцать, наверное. До его смерти. Более того, он оказался человеком, который спас моего сына, потому что в какой-то момент начались почти уже наркотики, и сын мне говорил – вы знаете, дети родителей не видят, – вот ты кто такой вообще? Есть на свете человек, к которому я могу иметь доверие. Я ему говорю – Митя, я с ним дружу, я могу тебя к нему отвезти. – Ты — с ним? Я говорю – много лет уже. Я его повез к отцу Александру в Новую деревню, был долгий разговор. Он с ним поговорил, потом я спрашиваю – ну и что? Отец Александр сказал замечательную фразу – я такого не слышал ни от кого, он сказал – я беру его на себя. И он сына вытащил.
— Отец Александр стал его духовным отцом?
Крещеный был Сталин, крещеный был Гитлер; я беру его на себя – понимаете? Это – совсем другое, более важное.
— Он его и крестил в результате. Вы хотите его крестить? — спросил я. — Разве в этом дело, ответил он. Крещеный был Сталин, крещеный был Гитлер; я беру его на себя – понимаете? Это – совсем другое, более важное.
— Продолжаются ли поиски ответа на вопрос, кто был виновен в смерти Александра Меня?
— Это я даже не берусь говорить, потому что это слишком запутанная история, слишком темная. Кто убил Кирова, кто убил Кеннеди? Это такие ситуации, которые, может быть, через сотню лет будут открыты. Пока они – на уровне гаданий. Я могу предполагать, но мои предположения ничего не значат.
— Прощаясь – чем откликается в вас Чехия?
— Чехия откликается для меня очень многим, но об этом трудно говорить: Шиллером — Тридцатилетней войной, Валленштайном, она откликается Богемией, Богемскими лесами. Я — образованный человек, я знаю, что такое Чехия.